БИБЛИОТЕКА Русский писатель И.С.Тургенев  
:: начальная страница :: новости :: биография :: музеи :: театр :: библиотека :: галерея :: гостевая :: ссылки :: e-mail ::

Рудин

:: I :: II :: III :: IV :: V :: VI :: VII :: VIII :: IX :: X :: XI :: XII :: Эпилог

Прошло еще несколько лет.

Был осенний холодный день. К крыльцу главной гостиницы губернского города С...а подъехала дорожная коляска; из нее, слегка потягиваясь и покряхтывая, вылез господин, еще не пожилой, но уже успевший приобресть ту полноту в туловище, которую привыкли называть почтенной. Поднявшись по лестнице во второй этаж, он остановился у входа в широкий коридор и, не видя никого перед собою, громким голосом спросил себе нумер. Дверь где-то стукнула, из-за низких ширмочек выскочил длинный лакей и пошел вперед проворной, боковой походкой, мелькая в полутьме коридора глянцевитой спиной и подвороченными рукавами. Войдя в нумер, проезжий тотчас сбросил с себя шинель и шарф, сел на диван и, опершись в колени кулаками, сперва поглядел кругом, как бы спросонья, потом велел позвать своего слугу. Лакей сделал уклончивое движение и исчез. Проезжий этот был не кто иной, как Лежнев. Рекрутский набор вызвал его из деревни в С...

Слуга Лежнева, малый молодой, курчавый и краснощекий, в серой шинели, подпоясанной голубым кушачком, и мягких валенках, вошел в комнату.

- Ну вот, брат, мы и доехали, - промолвил Лежнев, - а ты все боялся, что шина с колеса соскочит.

- Доехали! - возразил слуга, силясь улыбнуться через поднятый воротник шинели, - а уж отчего эта шина не соскочила...

- Никого здесь нет? - раздался голос в коридоре.

Лежнев вздрогнул и стал прислушиваться.

- Эй! кто там? - повторил голос.

Лежнев встал, подошел к двери и быстро отворил ее.

Перед ним стоял человек высокого роста, почти совсем седой и сгорбленный, в старом плисовом сюртуке с бронзовыми пуговицами. Лежнев узнал его тотчас.

- Рудин! - воскликнул он с волнением.

Рудин обернулся. Он не мог разобрать черты Лежнева, стоявшего к свету спиною, и с недоумением глядел на него.

- Вы меня не узнаете? - заговорил Лежнев.

- Михайло Михайлыч!- воскликнул Рудин и протянул руку, но смутился и отвел ее было назад...

Лежнев поспешно ухватился за нее своими обеими.

- Войдите, войдите ко мне! - сказал он Рудину и ввел его в нумер.

- Как вы изменились! - произнес Лежнев, помолчав и невольно понизив голос.

- Да, говорят! - возразил Рудин, блуждая по комнате взором. - Года... А вот вы - ничего. Как здоровье Александры... вашей супруги?

- Благодарствуйте, хорошо. Но какими судьбами вы здесь?

- Я? Это долго рассказывать. Собственно, сюда я зашел случайно. Я искал одного знакомого. Впрочем, я очень рад...

- Где вы обедаете?

- Я? Не знаю. Где-нибудь в трактире. Я должен сегодня же выехать отсюда.

- Должны?

Рудин значительно усмехнулся.

- Да-с, должен. Меня отправляют к себе в деревню на жительство.

- Пообедайте со мной.

Рудин в первый раз взглянул прямо в глаза Лежневу.

- Вы мне предлагаете с собой обедать? - проговорил он.

- Да, Рудин, по-старинному, по-товарищески. Хотите? Не ожидал я вас встретить, и бог знает, когда мы увидимся опять. Не расстаться же нам с вами так!

- Извольте, я согласен.

Лежнев пожал Рудину руку, кликнул слугу, заказал обед и велел поставить в лед бутылку шампанского.

* * *

В течение обеда Лежнев и Рудин, как бы сговорившись, все толковали о студенческом своем времени, припоминали многое и многих - мертвых и живых. Сперва Рудин говорил неохотно, но он выпил несколько рюмок вина, и кровь в нем разгорелась. Наконец лакей вынес последнее блюдо. Лежнев встал, запер дверь и, вернувшись к столу, сел прямо напротив Рудина и тихонько оперся подбородком на обе руки.

- Ну, теперь, - начал он, - рассказывайте-ка мне все, что с вами случилось с тех пор, как я вас не видал.

Рудин посмотрел на Лежнева.

"Боже мой! - подумал опять Лежнев, - как он изменился, бедняк!"

Черты Рудина изменились мало, особенно с тех пор, как мы видели его на станции, хотя печать приближающейся старости уже успела лечь на них; но выражение их стало другое. Иначе глядели глаза; во всем существе его, в движениях, то замедленных, то бессвязно порывистых, в похолодевшей, как бы разбитой речи высказывалась усталость окончательная, тайная и тихая скорбь, далеко различная от той полупритворной грусти, которою он щеголял, бывало, как вообще щеголяет ею молодежь, исполненная надежд и доверчивого самолюбия.

- Рассказать вам все, что со мною случилось? - заговорил он. - Всего рассказать нельзя и не стоит... Маялся я много, скитался не одним телом - душой скитался. В чем и в ком я не разочаровался, бог мой! с кем не сближался! Да, с кем! - повторил Рудин, заметив, что Лежнев с каким-то особенным участием посмотрел ему в лицо. - Сколько раз мои собственные слова становились мне противными - не говорю уже в моих устах, но и в устах людей, разделявших мои мнения! Сколько раз переходил я от раздражительности ребенка к тупой бесчувственности лошади, которая уже и хвостом не дрыгает, когда ее сечет кнут... Сколько раз я радовался, надеялся, враждовал и унижался напрасно! Сколько раз вылетал соколом - и возвращался ползком, как улитка, у которой раздавили раковину!.. Где не бывал я, по каким дорогам не ходил!.. А дороги бывают грязные, - прибавил Рудин и слегка отвернулся . - Вы знаете... - продолжал он...

- Послушайте, - перебил его Лежнев, - мы когда-то говорили "ты" друг другу... Хочешь? возобновим старину... Выпьем на ты!

Рудин встрепенулся, приподнялся, а в глазах его промелькнуло что-то, чего слово выразить не может.

- Выпьем, - сказал он, - спасибо тебе, брат, выпьем.

Лежнев и Рудин выпили по бокалу.

- Ты знаешь, - начал опять, с ударением на слове "ты" и с улыбкою, Рудин, - во мне сидит какой-то червь, который грызет меня и гложет и не даст мне успокоиться до конца. Он наталкивает меня на людей - они сперва подвергаются моему влиянию, а потом...

Рудин провел рукой по воздуху.

- С тех пор, как я расстался с вами... с тобою, я переиспытал и переизведал многое... Начинал я жить, принимался за новое раз двадцать - и вот видишь!

- Выдержки в тебе не было, - проговорил, как бы про себя, Лежнев.

- Как ты говоришь, выдержки во мне не было!.. Строить я никогда ничего не умел; да и мудрено, брат, строить, когда и почвы-то под ногами нету, когда самому приходится собственный свой фундамент создавать! Всех моих похождений, то есть, собственно говоря, всех моих неудач, я тебе описывать не буду. Передам тебе два-три случая... те случаи из моей жизни, когда, казалось, успех уже улыбался мне, или нет, когда я начинал надеяться на успех - что не совсем одно и то же...

Рудин откинул назад свои седые и уже жидкие волосы тем самым движением руки, какие он некогда отбрасывал свои темные и густые кудри.

- Ну, слушай, - начал он. - Сошелся я в Москве с одним довольно странным господином. Он был очень богат и владел обширными поместьями; не служил. Главная, единственная его страсть была любовь к науке, к науке вообще. До сих пор я постигнуть не могу, почему эта страсть в нем проявилась! Шла она к нему, как к корове седло. Сам он с усилием держался на высоте ума и говорить почти не умел, только поводил выразительно глазами и значительно покачивал головой. Я, брат, не встречал бездарнее и бедней его природы... В Смоленской губернии есть такие места - песок и больше ничего, да изредка трава, которую ни одно животное есть не станет. Ничего ему в руки не давалось - все так и ползло от него прочь, подальше; а он еще помешан был на том, чтобы все легкое делать трудным. Если бы это зависело от его распоряжений, у него бы люди ели пятками, право. Работал, писал и читал он неутомимо. Он ухаживал за наукой с какою-то упрямой настойчивостью, с терпением страшным; самолюбие в нем было огромное, и характер он имел железный. Он жил один и слыл чудаком. Я познакомился с ним... ну, и понравился ему. Я, признаюсь, скоро его понял, но рвение его меня тронуло. Притом, он владел такими средствами, столько можно было через него сделать добра, принести пользы существенной... Я поселился у него и уехал с ним, наконец, в его деревню. Планы, брат, у меня были громадные: я мечтал о разных усовершенствованиях, нововведениях...

- Как у Ласунской, помнишь, - заметил Лежнев с добродушной улыбкой.

- Какое! там я знал, в душе, что из слов моих ничего не выйдет; а тут... тут совсем другое поле раскрывалось передо мною... Я навез с собою агрономических книг... правда, я до конца не прочел ни одной... ну, и приступил к делу. Сначала оно не пошло, как я и ожидал, а потом оно как будто и пошло. Мой новый друг все помалчивал да посматривал, не мешал мне, то есть до известной степени не мешал мне. Он принимал мои предложения и исполнял их, но с упорством, туго, с тайной недоверчивостью, и все гнул на свое. Он чрезвычайно дорожил каждой своей мыслью. Взберется на нее с усилием, как божия коровка на конец былинки, и сидит, сидит на ней, все как будто крылья расправляет и полететь собирается - и вдруг свалится, и опять полезет ... Не удивляйся всем этим сравнениям. Они еще тогда накипели у меня на душе. Так я вот и бился года два. Дело подвигалось плохо, несмотря на все мои хлопоты. Начал я уставать, приятель мой надоедал мне, я стал язвить его, он давил меня, словно перина; недоверчивость его перешла в глухое раздражение, неприязненное чувство охватывало нас обоих, мы уже не могли говорить ни о чем; он исподтишка, но беспрестанно старался доказать мне, что не подчиняется моему влиянию; распоряжения мои либо искажались, либо отменялись вовсе... Я заметил, наконец, что состою у господина помещика в качестве приживальщика по части умственных упражнений. Горько мне стало тратить попусту время и силы, горько почувствовать, что я опять и опять обманулся в своих ожиданиях. Я знал очень хорошо, что' я терял, уезжая; но я не мог сладить с собой и в один день, вследствие тяжелой и возмутительной сцены, которой я был свидетелем и которая показала мне моего приятеля со стороны уже слишком невыгодной, я рассорился с ним окончательно и уехал, бросил барича-педанта, вылепленного из степной муки с примесью немецкой патоки...

- То есть бросил насущный кусок хлеба, - проговорил Лежнев и положил обе руки на плечи Рудину.

- Да, и очутился опять легок и гол в пустом пространстве. Лети, мол, куда хочешь... Эх, выпьем!

- За твое здоровье!- промолвил Лежнев, приподнялся и поцеловал Рудина в лоб. - За твое здоровье и в память Покорского... Он также умел остаться нищим.

- Вот тебе и нумер первый моих похождений, - начал спустя немного Рудин. - Продолжать, что ли?

- Продолжай, пожалуйста.

- Эх! да говорить-то не хочется. Устал я говорить, брат... Ну, однако, так и быть. Потолкавшись еще по разным местам... кстати, я бы мог рассказать тебе, как я попал было в секретари к благонамеренному сановному лицу и что из этого вышло; но это завело бы нас слишком далеко... Потолкавшись по разным местам, я решился сделаться, наконец... не смейся, пожалуйста... деловым человеком, практическим. Случай такой вышел: я сошелся с одним... ты, может быть, слыхал о нем... с одним Курбеевым... нет?

- Нет, не слыхал. Но, помилуй, Рудин, как же ты, с своим умом, не догадался, что твое дело не в том состоит, чтобы быть... извини за каламбур... деловым человеком?

- Знаю, брат, что не в том; а впрочем, в чем оно состоит-то?.. Но если б ты видел Курбеева! Ты, пожалуйста, не воображай его себе каким-нибудь пустым болтуном. Говорят, я был красноречив когда-то. Я перед ним просто ничего не значу. Это был человек удивительно ученый, знающий, голова, творческая, брат, голова в деле промышленности и предприятий торговых. Проекты самые смелые, самые неожиданные так и кипели у него на уме. Мы соединились с ним и решились употребить свои силы на общеполезное дело...

- На какое, позволь узнать?

Рудин опустил глаза.

- Ты засмеешься.

- Почему же? Нет, не засмеюсь.

- Мы решились одну реку в К...ой губернии превратить в судоходную, - проговорил Рудин с неловкой улыбкой.

- Вот как! Стало быть, этот Курбеев капиталист?

- Он был беднее меня, - возразил Рудин и тихо поникнул своей седой головой.

Лежнев захохотал, но вдруг остановился и взял за руку Рудина.

- Извини меня, брат, пожалуйста, - заговорил он, - но я этого никак не ожидал. Ну, что ж, это предприятие ваше так и осталось на бумаге?

- Не совсем. Начало исполнения было. Мы наняли работников... ну, и приступили. Но тут встретились различные препятствия. Во-первых, владельцы мельниц никак не хотели понять нас, да сверх того, мы с водой без машины справиться не могли, а на машину не хватило денег. Шесть месяцев прожили мы в землянках. Курбеев одним хлебом питался, я тоже недоедал. Впрочем, я об этом не сожалею: природа там удивительная. Мы бились, бились, уговаривали купцов, письма писали, циркуляры. Кончилось тем, что я последний грош свой добил на этом проекте.

- Ну! - заметил Лежнев, - я думаю, добить твой последний грош было не мудрено.

- Не мудрено, точно.

Рудин глянул в окно.

- А проект, ей-богу, был недурен и мог бы принесть огромные выгоды.

- Куда же Курбеев этот делся? - спросил Лежнев.

- Он? он в Сибири теперь, золотопромышленником сделался. И ты увидишь, он себе составит состояние; он не пропадет.

- Может быть; но ты вот уж наверное состояния себе не составишь.

- Я? Что делать! Впрочем, я знаю, я всегда в глазах твоих был пустым человеком.

- Ты? Полно, брат!.. Было время, точно, когда мне в глаза бросались одни твои темные стороны; но теперь, поверь мне, я научился ценить тебя. Ты себе состояния не составишь... Да я люблю тебя за это... помилуй!

Рудин слабо усмехнулся.

- В самом деле?

- Я уважаю тебя за это! - повторил Лежнев, - понимаешь ли ты меня?

Оба помолчали.

- Что ж, переходить к нумеру третьему? - спросил Рудин.

- Сделай одолжение.

- Изволь. Нумер третий и последний. С этим нумером я только теперь разделался. Но не наскучил ли я тебе?

- Говори, говори.

- Вот видишь ли, - начал Рудин, - я однажды подумал на досуге... досуга-то у меня всегда много было... я подумал: сведений у меня довольно, желания добра... Послушай, ведь и ты не станешь отрицать во мне желания добра?

- Еще бы!

- На других всех пунктах я более или менее срезался... отчего бы мне не сделаться педагогом, или, говоря попросту, учителем... чем так жить даром...

Рудин остановился и вздохнул.

- Чем жить даром, не лучше ли постараться передать другим, что я знаю: может быть, они извлекут из моих познаний хотя некоторую пользу. Способности мои недюжинные же, наконец, языком я владею... Вот я и решился посвятить себя этому новому делу. Хлопотно мне было достать место; частных уроков давать я не хотел; в низших училищах мне делать было нечего. Наконец мне удалось достать место преподавателя в здешней гимназии.

- Преподавателя - чего? - спросил Лежнев.

- Преподавателя русской словесности. Скажу тебе, ни за одно дело не принимался я с таким жаром, как за это. Мысль действовать на юношество меня воодушевила. Три недели просидел я над составлением вступительной лекции.

- Ее нет у тебя? - перебил Лежнев.

- Нет: затерялась куда-то. Она вышла недурна и понравилась. Как теперь вижу лица моих слушателей, - лица добрые, молодые, с выражением чистосердечного внимания, участия, даже изумления. Взошел я на кафедру, прочел лекцию в лихорадке; я думал, ее хватит на час с лишком, а я ее в двадцать минут кончил. Инспектор тут же сидел - сухой старик в серебряных очках и коротком парике, - он изредка наклонял голову в мою сторону. Когда я кончил и соскочил с кресел, он мне сказал: "Хорошо-с, только высоко немножко, темновато, да и о самом предмете мало сказано". А гимназисты с уважением проводили меня взорами... право. Ведь вот чем драгоценна молодежь! Вторую лекцию я принес написанную, и третью тоже... потом я стал импровизировать.

- И имел успех? - спросил Лежнев.

- Имел большой успех. Слушатели приходили толпами. Я им передавал все, что у меня было в душе. Между ними было три-четыре мальчика действительно замечательных; остальные меня понимали плохо. Впрочем, сознаться надо, что и те, которые меня понимали, иногда смущали меня своими вопросами. Но я не унывал. Любить-то меня все любили; я на репетициях ставил полные баллы всем. Но тут началась против меня интрига... или нет! никакой интриги не было, а я просто попал не в свою сферу. Я стеснял других, и меня теснили. Я читал гимназистам, как и студентам не всегда читают; слушатели мои выносили мало из моих лекций... факты я сам знал плохо. Притом я не удовлетворялся кругом действий, который был мне назначен... уж это, ты знаешь, моя слабость. Я хотел коренных преобразований, и, клянусь тебе, эти преобразования были и дельны и легки. Я надеялся провести их через директора, доброго и честного человека, на которого я сначала имел влияние. Его жена мне помогала. Я, брат, в жизни своей не много встречал таких женщин. Ей уже было лет под сорок; но она верила в добро, любила все прекрасное, как пятнадцатилетняя девушка, и не боялась высказывать свои убеждения перед кем бы то ни было. Я никогда не забуду ее благородной восторженности и чистоты. По ее совету я написал было план... Но тут под меня подкопались, очернили меня перед ней. Особенно повредил мне учитель математики, маленький человек, острый, желчный и ни во что не веривший, вроде Пигасова, только гораздо дельнее его... Кстати, что Пигасов, жив?

- Жив и, вообрази, женился на мещанке, которая, говорят, его бьет.

- Поделом! Ну, а Наталья Алексеевна здорова?

- Да.

- Счастлива?

- Да.

Рудин помолчал.

- О чем, бишь, я говорил... да! об учителе математики. Он меня возненавидел, сравнивал мои лекции с фейерверком, подхватывал на лету каждое не совсем ясное выражение, раз даже сбил меня на каком-то памятнике ХVI века... а главное, он заподозрил мои намерения; последний мой мыльный пузырь наткнулся на него, как на булавку, и лопнул. Инспектор, с которым я сразу не поладил, восстановил против меня директора; вышла сцена, я не хотел уступить, погорячился, дело дошло до сведения начальства; я принужден был выйти в отставку. Я этим не ограничился, я хотел показать, что со мной нельзя поступить так... но со мной можно было поступить, как угодно... Я теперь должен выехать отсюда.

Наступило молчание. Оба приятеля сидели, понурив головы.

Первый заговорил Рудин.

- Да, брат, - начал он, - я теперь могу сказать с Кольцовым: "До чего ты, моя молодость, довела меня, домыкала, что уж шагу ступить некуда..." И между тем неужели я ни на что не был годен, неужели для меня так-таки нет дела на земле? Часто я ставил себе этот вопрос, и, как я ни старался себя унизить в собственных глазах, не мог же я не чувствовать в себе присутствия сил, не всем людям данных! Отчего же эти силы остаются бесплодными? И вот еще что: помнишь, когда мы с тобой были за границей, я был тогда самонадеян и ложен... Точно, я тогда ясно не сознавал, чего я хотел, я упивался словами и верил в призраки; но теперь, клянусь тебе, я могу громко, передо всеми высказать все, чего я желаю. Мне решительно скрывать нечего: я вполне, и в самой сущности слова, человек благонамеренный; я смиряюсь, хочу примениться к обстоятельствам, хочу малого, хочу достигнуть цели близкой, принести хотя ничтожную пользу. Нет! не удается! Что это значит? Что мешает мне жить и действовать, как другие?.. Я только об этом теперь и мечтаю. Но едва успею я войти в определенное положение, остановиться на известной точке, судьба так и сопрет меня с нее долой... Я стал бояться ее - моей судьбы... Отчего все это? Разреши мне эту загадку!

- Загадку! - повторил Лежнев. - Да, это правда. Ты и для меня был всегда загадкой. Даже в молодости, когда, бывало, после какой-нибудь мелочной выходки, ты вдруг заговоришь так, что сердце дрогнет, а там опять начнешь... ну, ты знаешь, что я хочу сказать... даже тогда я тебя не понимал: оттого-то я разлюбил тебя... Сил в тебе так много, стремление к идеалу такое неутомимое...

- Слова, все слова! дел не было! - прервал Рудин.

- Дел не было! Какие же дела...

- Какие дела? Слепую бабку и все ее семейство своими трудами прокормить, как, помнишь, Пряженцев... Вот тебе и дело.

- Да; но доброе слово - тоже дело.

Рудин посмотрел молча на Лежнева и тихо покачал головой.

Лежнев хотел было что-то сказать и провел рукой по лицу.

- Итак, ты едешь в деревню? - спросил он наконец.

- В деревню.

- Да разве у тебя осталась деревня?

- Там что-то такое осталось. Две души с половиною. Угол есть, где умереть. Ты, может быть, думаешь в эту минуту: "И тут не обошелся без фразы!" Фраза, точно, меня сгубила, она заела меня, я до конца не мог от нее отделаться. Но то, что я сказал, не фраза. Не фраза, брат, эти белые волосы, эти морщины; эти прорванные локти - не фраза. Ты всегда был строг ко мне, и ты был справедлив; но не до строгости теперь, когда уже все кончено, и масла в лампаде нет, и сама лампада разбита, и вот-вот сейчас докурится фитиль... Смерть, брат, должна примирить наконец ...

Лежнев вскочил.

- Рудин! - воскликнул он, - зачем ты мне это говоришь? Чем я заслужил это от тебя? Что я за судья такой, и что бы я был за человек, если б, при виде твоих впалых щек и морщин, слово: фраза - могло прийти в голову? Ты хочешь знать, что я думаю о тебе? Изволь! я думаю: вот человек... с его способностями чего бы не мог он достигнуть, какими земными выгодами не обладал бы теперь, если б захотел!.. а я его встречаю голодным, без пристанища...

- Я возбуждаю твое сожаление, - промолвил глухо Рудин.

- Нет, ты ошибаешься. Ты уважение мне внушаешь - вот что. Кто тебе мешал проводить годы за годами у этого помещика, твоего приятеля, который, я вполне уверен, если б ты только захотел под него подлаживаться, упрочил бы твое состояние? Отчего ты не мог ужиться в гимназии, отчего ты - странный человек! - с какими бы помыслами ни начинал дело, всякий раз непременно кончал его тем, что жертвовал своими личными выгодами, не пускал корней в недобрую почву, как она жирна ни была?

- Я родился перекати-полем, - продолжал Рудин с унылой усмешкой. - Я не могу остановиться.

- Это правда; но ты не можешь остановиться не оттого, что в тебе червь живет, как ты сказал мне сначала... Не червь в тебе живет, не дух праздного беспокойства: огонь любви к истине в тебе горит, и, видно, несмотря на все твои дрязги, он горит в тебе сильнее, чем во многих, которые даже не считают себя эгоистами, а тебя, пожалуй, называют интриганом. Да я первый на твоем месте давно бы заставил замолчать в себе этого червя и примирился бы со всем; а в тебе даже желчи не прибавилось, и ты, я уверен, сегодня же, сейчас, готов опять приняться за новую работу, как юноша.

- Нет, брат, я теперь устал, - проговорил Рудин. - С меня довольно.

- Устал! Другой бы умер давно. Ты говоришь, смерть примиряет, а жизнь, ты думаешь не примиряет? Кто пожил, да не сделался снисходительным к другим, тот сам не заслуживает снисхождения. А кто может сказать, что он в снисхождении не нуждается? Ты сделал, что мог, боролся, пока мог... Чего же больше? Наши дороги разошлись...

- Ты, брат, совсем другой человек, нежели я, - перебил Рудин со вздохом.

- Наши дороги разошлись, - продолжал Лежнев, - может быть, именно оттого, что, благодаря моему состоянию, холодной крови да другим счастливым обстоятельствам, ничто мне не мешало сидеть сиднем да оставаться зрителем, сложив руки, а ты должен был выйти на поле, засучить рукава, трудиться, работать. Наши дороги разошлись... но посмотри, как мы близки друг другу. Ведь мы говорим с тобой почти одним языком, с полунамека понимаем друг друга, на одних чувствах выросли. Ведь уж мало нас остается, брат; ведь мы с тобой последние могикане! Мы могли расходиться, даже враждовать в старые годы, когда еще много жизни оставалось впереди; но теперь, когда толпа редеет вокруг нас, когда новые поколения идут мимо нас, к не нашим целям, нам надобно крепко держаться друг за друга. Чокнемся, брат, и давай-ка, по-старинному: Gaudeamus igitur!29


29 Итак, будем веселиться! (лат.)

 

Приятели чокнулись стаканами и пропели растроганными и фальшивыми прямо русскими голосами старинную студенческую песню.

- Вот ты теперь в деревню едешь, - заговорил опять Лежнев. - Не думаю, чтоб ты долго в ней остался, и не могу себе представить, чем, где и как ты кончишь... Но помни, что бы с тобою ни случилось, у тебя всегда есть место, есть гнездо, куда ты можешь укрыться. Это мой дом... слышишь, старина? У мысли тоже есть свои инвалиды: надобно, чтоб и у них был приют.

Рудин встал.

- Спасибо тебе, брат, - продолжал он. - Спасибо! Не забуду я тебе этого. Да только приюта я не стою. Испортил я свою жизнь и не служил мысли, как следует...

- Молчи! - продолжал Лежнев. - Каждый остается тем, чем сделала его природа, и больше требовать от него нельзя! Ты назвал себя Вечным Жидом... А почему ты знаешь, может быть, тебе и следует так вечно странствовать, может быть, ты исполняешь этим высшее, для тебя самого неизвестное назначение: народная мудрость гласит недаром, что все мы под богом ходим... Ты едешь, - продолжал Лежнев, видя, что Рудин брался за шапку. - Ты не останешься ночевать?

- Еду! Прощай. Спасибо... А кончу я скверно.

- Это знает бог... Ты решительно едешь?

- Еду. Прощай. Не поминай меня лихом.

- Ну, не поминай же лихом и меня... и не забудь, что я сказал тебе. Прощай...

Приятели обнялись. Рудин быстро вышел.

Лежнев долго ходил-взад и вперед по комнате, остановился перед окном, подумал, промолвил вполголоса: "бедняк!" - и, сев за стол, начал писать письмо к своей жене.

А на дворе поднялся ветер и завыл зловещим завываньем, тяжело и злобно ударяясь в звенящие стекла. Наступила долгая, осенняя ночь. Хорошо тому, кто в такие ночи сидит под кровом дома, у кого есть теплый уголок... И да поможет господь всем бесприютным скитальцам!

* * *

В знойный полдень 26 июня 1848 года, в Париже, когда уже восстание "национальных мастерских" было почти подавлено, в одном из тесных переулков предместия Св. Антония баталион линейного войска брал баррикаду. Несколько пушечных выстрелов уже разбили ее; ее защитники, оставшиеся в живых, ее покидали и только думали о собственном спасении, как вдруг на самой ее вершине, на продавленном кузове поваленного омнибуса, появился высокий человек в старом сюртуке, подпоясанном красным шарфом, и соломенной шляпе на седых, растрепанных волосах. В одной руке он держал красное знамя, в другой - кривую и тупую саблю и кричал что-то напряженным, тонким голосом, карабкаясь кверху и помахивая и знаменем и саблей. Венсенский стрелок прицелился в него - выстрелил... Высокий человек выронил знамя - и, как мешок, повалился лицом вниз, точно в ноги кому-то поклонился... Пуля прошла ему сквозь самое сердце.

- Тiens! - сказал один из убегавших insurges другому, - on vient de tuer le Polonais.30

- Bigre!31 - ответил тот, и оба бросились в подвал дома, у которого все ставни были закрыты и стены пестрели следами пуль и ядер.

Этот "Polonais" был - Дмитрий Рудин.


30 Смотри-ка!.. поляка убили.Insurge - повстанец (франц.).
31
Черт возьми! (франц.)

 

Впервые опубликовано: журнал "Современник", 1856 г. Значительные изменения произведены Тургеневым в изданиях 1856 г. (в томе 3 первого собрания сочинений) и 1860 г. В последующие издания вносились стилистические изменения. Сцена гибели Рудина на баррикаде впервые введена в 1860 г.

Рудин :: I :: II :: III :: IV :: V :: VI :: VII :: VIII :: IX :: X :: XI :: XII :: Эпилог

:: начальная страница :: новости :: биография :: музеи :: театр :: библиотека :: галерея :: гостевая :: ссылки :: e-mail ::


© 2002-2014

Яндекс.Метрика

?>